Когда я слышу слово «избранный», тут же приходит в голову образ длиннополого Нео из знаменитой и действительно оригинальной по своей идее «Матрицы». Сложно сказать, какими силами, а уж тем более кем конкретно избраны те люди, о которых пойдет рассказ, но они точно «не от мира сего» и отличаются от общепринятых социальных стандартов и норм поведения, от среднестатистического гражданина хоть социалистического, хоть капиталистического, хоть рабовладельческого государства.

В восьмидесятые в каждом большом селе или деревне были люди, в старину называемые юродивыми. Как-то так происходило, что таких личностей было немного, но они обязательно были. Видимо, в небесной канцелярии руководствовались какими-то квотами, высчитывая процент от общего населения. Сейчас, безусловно, такие люди тоже есть, но их не видно, наверное, они сидят дома, стараясь не показываться на глаза односельчанам.

В моем детстве на селе был Ленька-немой. Он постоянно слонялся по улицам, заходил в магазины, что-то покупал по поручению мамы (жили они вдвоем). Ленька — человек без возраста, и хоть ему было в то лето перед моим первым классом около тридцати лет, определить это визуально не представлялось возможным. Мы росли, изменялись, а он оставался все время одинаковым: гладкое, без щетины лицо, на котором своей неконтролируемой жизнью живет большой рот с пухлыми и всегда слюнявыми губами. Слюна изо рта его непроизвольно извергалась, и, если было жарко, то из-за густоты нитка ее провисала до колен, периодически обрываясь и удлиняясь снова, играя на солнце, как новогодний «дождик». Глаза мутного и неясного цвета практически всегда были обращены куда-то внутрь себя и, только когда происходил какой-то, по разумению хозяина, непорядок, они оживали. Одет он был всегда в боты «прощай, молодость».

Откуда взялось такое название этих валяных ботинок с молнией вместо шнуровки на резиновой подошве, я не знаю, могу только предположить, что в такую обувь наряжали во второй половине ХХ века в «местах, не столь отдаленных», куда люди уходили, прощаясь с молодостью…

Но не поэтому, а именно потому, что носил такие Ленька, я всегда ощущал к этой обуви какое-то брезгливое отвращение, как будто, надев такие же, я тоже разом сделаюсь глухим, немым, слюнявым и бестолковым деревенским дурачком. Еще он носил черные штаны, ватную фуфайку и зимнюю цигейковую шапку, одно ухо которой с заломом торчало вверх, а другое жалко обвисало книзу, влекомое какой-то тяжестью. Только один раз, в несусветную жару, я видел его светлой без рукавов рубашке, без шапки и фуфайки, но в тех же ботах и штанах. Штаны, конечно, могли быть и другими, но мама его, наверное, не одевала в светлое, по причине того, что садился он, куда ему вздумается, особенно не заботясь, что окажется под его задницей.

Ленька выполнял роль дореволюционного добропорядочного неподкупного городового. Он бродил по селу, которое было для него подконтрольным участком, весь в себе, но, если что-то было не так, на его взгляд, глаза его тут же становились осмысленными, и, брызгая слюной, махая руками, он начинал устанавливать порядок. Увидит, что дети на дороге играют, подойдет и страшно так замычит: «Э-э-й-я! У-о-и-э! У-о-и-э!» Видимо, это означало: «Нельзя! Уходите!» Ребятишки убегали, злясь на него, что прервал игру, обзываясь издали: «Ленька — дурак, курит табак, спички ворует, дома не ночует…» Или, к примеру, сидят мужики после обеда между колокольней и складом магазина — с дороги их почти не видно — «на троих сообразили», подкрадется Леня тихо, глаза выкатит, руками машет, мычит. Что в его голове, какое нарушение усмотрел он? Может, то, что рабочий день в разгаре, а эти братцы прохлаждаются, может, что употребляют там, где дети ходят… Мужики попробуют отогнать его, но тот — настырный, не уходит. Из рук стакан не вырывает, но как тут в глотку полезет, представьте себе? Поматерят его (на что Ленька протестующе: «Э-э-й-я! Э-э-й-я!») — соберутся и уйдут с глаз подальше.

Несмотря на то что Ленька, конечно, был многим неудобен своим социальным энтузиазмом, не помню случая, чтобы его побили (все-таки, юродивые всегда вызывали сочувствие с примесью омерзения: «чур меня, чур»), только раз кто-то из более старших ребят пробовал кидать в него камнями. Прохожий это увидел, остановил, а к вечеру дома героев уже ждала приличная порка. На следующий день родители заставили их пойти к Леньке домой и проконтролировали, как эти недалекие чада во дворе приносили извинения Лене и его маме.

Иду я как-то с хлебом из магазина. Хлеб был дешевым, покупали его помногу — кормили свиней и другую домашнюю живность. Остановился передохнуть на обочине дороги, за спиной — горка, впереди — Ленька. Сзади что-то громыхнуло, я внимания особого не обратил, на Леньку смотрел. А он как замашет руками, слюной на два метра перед собой брызжет, головой трясет, ухо на ушанке не заломленное в нервном тике колотится о щеку — картина яростная и впечатляющая, я опешил даже, а он все машет, показывая куда-то за мою спину. Я оглянулся — мать честная! — прямо на меня катится здоровенное колесо. Со страху я сначала вперед, мимо Леньки побежал, оно — за мной, все ближе, я — с двумя сумками, в последний момент догадался отскочить в сторону. Колесо, противно шурша по щебню обочины, пересекло главную дорогу, чуть не врезавшись в легковушку, подмяло под собой забор Гороха и успокоилось в огородной капусте. Оглянулся, смотрю в сторону горки — на самой вершине стоит, скособочившись в сторону утерянного переднего колеса, «сто тридцатый» ЗИЛ. Водила — рядом, из-за руля вылез, «репу» чешет. А Ленька, уже спокойный, поднимается в гору — дальше обходить владения свои, смотреть за соблюдением порядка. Спас меня от инвалидности, а может от смерти, и пошел своей дорогой…

Следующим летом, когда я тонул в омуте возле бывшей мельницы на Медянке-реке, меня вытянул из круговорота мутной воды, почти потерявшего сознание, другой общественный изгой Жук — будущий тюремщик (в смысле — человек, не вылезающий из тюрьмы).

Другой персонаж-избранник (точнее, избранница) — Тонька-косая. Эта девушка также запомнилась мне в каком-то неизменном, как сейчас кажется, семнадцатилетнем возрасте. В отличие от Леньки она, наоборот, ходила практически раздетой: голые ноги, легкое ситцевое платье и калоши. От первой капели до ноябрьской хмари она в таком виде следила за большим хозяйством многодетной своей семьи: копалась в огороде, гоняла в стадо корову, нянчила младших братьев (в том числе «тройняшек», один беспутней и бестолковей другого), работала за троих на сенокосе, помогала матери на ферме, ходила в магазин…

Была она с явным косоглазием и слабоумием, говорила мало, хотя и понятно, являлась постоянным объектом насмешек и дразнилок не особенно далеких моих (и не только) сверстников. Сейчас я просто уверен, а тогда смутно догадывался, что, если бы не Тонькино трудолюбие, жило бы ее семейство, если не впроголодь, то на грани этого. Ну, невозможно было без обширного домашнего хозяйства вдевятером в достатке жить на две колхозных родительских зарплаты.

Среди старшеклассников ходили разговоры о принудительных сексуальных забавах в ее отношении, но, думаю, что это была дурацкая бравада прыщавых и озабоченных подростков. А если и правда (повторюсь, в это я не верю), то, надеюсь, что как раз скудоумие явилось для нее предохранителем, не допускающим понимания социальной сути этих сношений и их позорности в обществе. В конце концов, позор и ответственность должны лежать уж точно не на таких, как Тонька.

Тем же жарким и ярким летом, когда колесо ЗИЛа меня чуть-чуть не переехало, случилось нам с Лехой-другом очень близко познакомиться с Тимуром-алкашом.

Колхознички, да и работнички завода, конечно же, тогда пили «горькую» — кто больше, кто меньше, но не так, как в последующие девяностые, когда колхозы повсеместно распадались, а люди оставались не при деле. Точнее, многие были просто не способны перестроиться на новый, неведомый им лад. Не секрет, что для русского мужика и по сей день работа остается главным сдерживающим фактором в отношении запоя, а в восьмидесятые годы работали все (статья за тунеядство тогда еще была в каком-то кодексе), за исключением особо одиозных личностей-алкоголиков, вроде Тимура, который, надо сказать, был единственным в этом роде экземпляром на селе. Но и он, как я выяснил недавно, официально числился скотником.

В вертикальном положении увидеть его было крайне затруднительно. Пораньше с утра он успевал где-то «принять на грудь», при этом очень быстро «уставал» — и хорошо, если успевал дойти до забора, под которым и почивал, небритый и иногда обоссанный самим собой. Собаки, например, на него не гадили, и мы неоднократно наблюдали, как они «ставят метку» у самой головы, но не на нее. Спал он так до вечернего выхода из нирваны — с тем, чтобы снова где-нибудь «тяпнуть» и пойти спать уже домой… Я, кстати, сильно удивился, когда узнал, что он может домой пойти. В моем детском представлении, он так и ходил по селу от забора к забору, отдыхая от борьбы с непобедимым «зеленым змием» то в одних лопухах, то в других, на ночь дематериализуясь.

Мы с Лехой, по примеру Леньки-немого, повадились наводить общественный порядок, а попросту «доставать» Тимура-алкаша. Лежит он возле колхозной столовой, отдыхает, сапоги снял — они рядом с его буйной головой стоят, источая мерзкий запах. Нарвали мы крапивы, и давай Тимура ей щекотать, эффекта — ноль, сильно, видать, устал. Походили-походили, насыпали камней мелких в его сапоги и удалились во двор к Лехе. Там в «ножички» поиграли, идем обратно. Тимур еще на том же месте. Продолжили экзекуцию крапивой, он резко вскочил, побежал, матерясь, за нами, но босиком, с непривычки, да еще в состоянии «коматоза», догнать не смог. Бормоча себе что-то под нос, вернулся к своим сапогам, кряхтя нагнулся, стал ногу в сапог засовывать, равновесие потерял — свалился на бок. С бока перевалился на задницу, опять же кряхтя и матерясь (мы из-за угла столовой наблюдаем), натянул по очереди сапоги, начал вставать и тут же свалился — камни подействовали. Мы ржем, как жеребцы. Тимур, уже молча, снял сапоги, все оттуда вытряхнул (при этом голова его тряслась в такт сапогам), надел опять, кое-как поднялся и пошел, на нас даже не оглянулся.

Мы решили идти в промтоварный магазин, поглазеть в отделе игрушек на катер, который с батарейками и управлением на проводе, красный с белым пластмассовым низом — мечта! Постояли, почмокали губами, оживленно обсудили, что запускать его стали бы на пруду около поповского дома, плавая за ним на плоту, а на выходе из магазина нас изловил Тимур и вицей наподдал нам по задницам, приговаривая: «Будете, щенки, старших уважать». После экзекуции, размазывая слезы по грязным щекам, мы нажаловались на Тимура, ушедшего по своим делам, Лехиному дядьке Саше, который шел на обед домой. Тот, недолго думая, направился в сторону продуктового (мы — за ним), подождал выходящего оттуда Тимура и навтыкал ему под ребра. Мы, довольные, о своих проказах умолчавшие, целый день играли на поле у кладбища, а к вечеру пошли опять к Лехе. Заходим со второго входа (всегда в детстве другу завидовал, потому, что у нас был только один), а там (странно) мама его нас встречает:

— Ну, что, натворили дел? Проходите по одному на веранду, — и подталкивает Леху туда, а мне говорит: — Садись здесь.

Сижу рядом с Лехиной мамой, через дверь слышу приглушенный разговор, непонятно, о чем. Минут через пять выходит Леха, весь в слезах и соплях, тетя Люда меня подталкивает:

— Заходи.

Вхожу, дверь за мной закрывается, вижу — сидит за столом милиционер в форме (узнал нашего участкового, мама Лехи работала в сельсовете и мы, когда заходили к ней зачем-нибудь, видали его там), пишет что-то, молчит. Минута прошла, поднимает на меня глаза и строго очень командует:

— Ну, теперь ты рассказывай, как над человеком издевались?

Я, хлопая глазами и ничего не понимая, что-то мямлю, типа: над кем, когда?

— Сегодня вы насыпали в сапоги Тимофея Валерьевича Дрягина камней, жалили его крапивой, обзывали «Тимур-алкаш, сволочь», использовали другую брань. Было?!

Я в недоумении и от того, что у Тимура, оказывается, есть отчество, и от того, что мы думали, что вершили справедливость, лопочу:

— Он пьяный, лежит на дороге, всем мешает, вот мы и…

— Это дело милиции, разбираться, кто кому мешает, а ваши действия влекут за собой колонию для малолетних за оскорбления, хулиганство и членовредительство, совершенные по предварительному сговору в группе.

— Я… мы…

Тут я поднял на него глаза, а он строго и безжалостно на меня смотрит, и я, сразу осознав всю трагичность момента, заревел, подвывая. А он дальше усугубляет:

— Сейчас же рассказывай, как все было, и сопли вытри.

Я, попеременно хлюпая носом и ртом, рукавом размазывая слезы по щекам, представляя, как меня навсегда увозят на милицейском «бобике», и снова впадая в неконтролируемое иканье, выложил все, что было. Если бы мне в тот момент сказали, что надо признать себя американским шпионом — и тогда в тюрьму меня не повезут, я легко бы согласился.

— Понятно, — сказал участковый, что-то пометив в бумаге, — заводите, второго, Людмила Афанасьевна.

Эта фраза вообще возымела сказочное действие. В ней не было добрых слов и обращений. Мы с другом моим стояли в ряд и, безостановочно рыдая, начали скулить, что больше не будем, что пусть нас простят на первый раз и т.д. и т.п.

— Что делать будем, Людмила Афанасьевна? В детскую комнату милиции оформляем? — И еще что-то про позор, несмываемое пятно, которым мы измазали наши семьи…

— Если они прямо сейчас пообещают без слез и соплей, что подобного не повторится никогда, может, простите их на первый раз, не будете в детскую комнату оформлять?

— Ну, не знаю… Давайте попробуем…

Не знаю, как у Лехи, у меня было чувство, что миновала смертельная опасность, и мы, все еще икая, хором постарались ровно произнести:

— Мы больше не будем. Никогда.

— Что не будете?

— Обзываться.

— Так!

— Издеваться над людьми.

— Так! Ладно, идите. Но знайте, если еще раз попадетесь на любом хулиганстве, детской колонии вам не миновать.

Ни живые, ни мертвые, вышли мы с веранды, а в спину нам тетя Люда:

— Алексей, марш в свою комнату, еще с отцом будет разговор, а другой Алексей — домой быстро, там тебя тоже родители заждались.

Нас еще отцы пропесочили в тот вечер. Надо ли говорить, что не только к Тимуру мы остаток лета не подходили, но вообще впоследствии перед тем, как что-то вытворить, десять раз думали.

Дядя Саша при встрече сказал нам:

— Что же вы не сказали, за что Тимур вас вицей отходил? Эх вы… отвечать надо за свои поступки!

Наверное, именно этот эпизод моей жизни и Тимур-алкаш, как главный герой этой истории, уберегли меня в последующей насыщенной приключениями юности от вступления в сомнительные компании и вообще от беспредела девяностых. Конечно, этот беспредел не обошел меня стороной, невольными участниками мы все были, но на откровенно антизаконные действия меня не подмывало…

Сейчас так модным стало слово «толерантность». (Кстати сказать, с этой оголтелой толерантностью Европа уже массово хлебнула горя в виде беспорядков производимых теми, в чью сторону она направлена). Никто не отменял закона, который гласит, что действие равно противодействию, но за ним лично я ничего не вижу. Точнее, я не вижу какой-то общественной души, глобального сочувствия (я уж не говорю о понимании) к этим «избранным». Ведь не просто же так они в наше время попрятались в свои халупы и только совсем близкие или духовно одаренные люди действительно участвуют в их судьбе, стараясь устроить жизнь этих немых, дурачков и алкоголиков так, чтобы она хотя бы немного отклонилась от пути одиночества и страха, уготованного им Богом. Наверное, все-таки мы должны видеть этих «божьих людей», этих «избранных» рядом с собой, чтобы души наши не черствели, чтобы мы могли поблагодарить Всевышнего за то, что чаша сия нас минула.

Знаю, что морализаторство — это пошло, что, как писал Шукшин, неинтересно и безвкусно заканчивать им рассказ, но так уж у меня вышло.

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*


error: