Детство восьмидесятых

Инвалиды детства

Приемный покой детской больницы — самое депрессивное место из всех возможных вариантов ребяческого местонахождения в мирное время. Поликлиника или стационарное отделение тоже радостных ощущений не вызывают. Во-первых, ты сам болеешь, если уж там находишься, во-вторых, все вокруг тоже нездоровы, в-третьих, эта ситуация чревата разными экзекуциями от клизмы до укола, но приемный покой — квинтэссенция тоски. Помимо вышеперечисленных причин для подавленного настроения, тут еще, как минимум, две. Неизвестно, на какой срок тебе предстоит утратить свободу в незнакомой обстановке. А она всегда незнакомая, даже если неоднократно лежал в этом отделении и знаешь там все вдоль и поперек, ибо обстановку, ее значимую часть, создают «сокамерники», а они почти всегда разные или ощутимо переменившиеся с момента последней встречи. Это первая причина, а вторая заключается в том, что именно здесь ты лишаешься практически всего. Иногда даже трусов — в зависимости от порядков и правил конкретного лечебного учреждения — что создает какие-то связующие нити между тобой и близкими, родными местами, домом, своей комнатой с кроватью и письменным столом, школьной партой и друзьями-одноклассниками. Список у каждого свой, его легко продолжит каждый, кто бывал в этом скорбном месте.

В приемном отделении областной больницы я в этот раз сидел не по причине обострения астмы, а для того, чтобы лечить аллергию (правильнее сказать, нивелировать негативные ее последствия), а значит, в этот момент был практически здоров. Для получения уколов, смысл которых заключается в том, что в организм вводят постепенно, день за днем, по нарастающей концентрированную в жидком виде пыль, перо подушки, шерсть животных — то, на что показали у конкретного пациента предварительные пробы, необходимо было находиться не в периоде обострения и вообще параллельно нельзя принимать другие лекарства, чтобы не спровоцировать очередной астматический приступ, и чтобы аллергены оказали нужное действие.

Но эта «здоровость» меня совсем не радовала, скорее наоборот, лезли мысли, типа: «Был бы хоть приступ, так понятно — дома все равно ничего бы делать не мог, а так — столько времени даром пропадет». И, конечно, хмурое осеннее небо, будто сначала замаранное, а сейчас обливаемое водой, которая все равно не делает его чище и только непрерывно капает вниз, сочась с этих бескрайних, комканых, разных оттенков серого, ватных пространств, совсем не способствовало улучшению настроения.

Из-за этой тоски, которая полностью владела мной, я особенно ничего, кроме нее, не помню. Ну, запах больничный… Ну, как всегда, холодный стетоскоп на первичном осмотре у врача, которая спрашивает, сколько лет, какого рода приступы, как часто, есть ли аллергия на лекарства… Отвечаем попеременно с мамой, медсестра все фиксирует в личной карточке. Меня, особенно уже взрослого, всегда поражала ситуативная и эмоциональная схожесть атмосферы всех этих процедур оформления и самого жития в больницах, санаториях с «местами, не столь отдаленными». Но, в «места» те людей отправляют в наказание, а тут и так человек наказан, вроде бы (болеет ведь серьезно), а ему еще сверху, в нагрузку, так сказать, жестко навязываются ограничения свобод… Вот и поговори после этого о справедливом мироустройстве…

После всех фиксаций врач — шлеп печатью в карточке и мне:

— Проходи, — на дверь слева указывает, не на ту, в которую мы входили. Мама встает, направляется следом за мной, ее останавливает фраза:

— Вам туда нельзя.

— А где его куртку, сапоги оставить? Или с собой забрать?

— Вы обратно сейчас выйдете и сможете верхнюю одежду сдать к брюкам и рубашке в нашу кладовую на хранение. А можете с собой забрать. Советую сдать, вдруг не из дома поедете, когда обратно его забирать будете.

— Понято. До свидания.

А меня уже медсестра подталкивает.

— Пока, мам, — говорю.

— Пока, сынок, приеду на следующей неделе и потом в воскресенье — день свиданий.

— Свидания отменены. Карантин, — возражает врач.

Забегая вперед, скажу, что в тот раз пришлось отбыть в больнице больше двух месяцев, и родных я видел только через стекло (хорошо, хоть этаж первый), к нам все время никого не пускали.

В небольшой палате (уже не комнате, как на воле), куда я вошел, есть кушетка, рогатая железная вешалка, стол, два стула и женщина в белом халате. Я раздеваюсь, она осматривает голову на предмет вшей, бегая по ней холодными пальцами, передает одежду (хорошо, хоть в этот раз майку и трусы свои оставили — в Кикнуре, в санатории, и их отбирали) в окошечко на стене и кричит туда:

— Люба, примерно тридцать шестой!

Взамен на полке появляется больничная пижама, которую я напяливаю на себя. От нее воняет хлоркой, этот головокружительно-въедливый запах будет стоять в носу и после выписки. Наверное, он — в голове, но иногда становится невыносимо осязаемым. Идешь в школу с утра — бац — и этот запах, сердце стукнет, качнув адреналина, который сразу кучу картинок-воспоминаний вытащит из глубин памяти на периферию сознания. Будто на машине времени перенесся из зимы и свободы обратно, за стены отделения. Воистину, нашим восприятием управляют запахи. Зюскинд — «форева» со своим «Парфюмером»! Да и сейчас, пишу вот эти строки, а запах хлорки взялся откуда-то.

Наряженного (хоть на утренник новогодний отправляйся в роли сумасшедшего Шурика из «Кавказской пленницы») в блекло-застиранно-голубую с более явной синевы полоской куртку без двух пуговиц и такие же штаны, выхожу через другую дверь, там меня ждет провожатая — пожилая, с добрыми чертами лица санитарка.

— Не расстраивайся, скоро выпишут, — находит нужные слова она, будто прочитав мои мрачные мысли, и я как-то взбадриваюсь, безусловно понимая, что никакой глубокой трагедии не произошло.

Мы идем, она о чем-то житейском спрашивает, и я очень благодарен ей за причастность, непритворное любопытство, за то, что она не относится ко мне как к мебели. В любом месте, на любой работе и должности есть такие человечные люди. Жаль, что не знаю, как ее звали, и могу только условно передать ей мысленный привет, если еще жива: «Спасибо, тетя Паша!» Почему «Паша» — не хочется копаться, неясно, да и ладно.

Входим в отделение, и она «сдает» меня дежурной старшей медсестре. «Старшими», как правило, были нестерпимые гадины — видимо, сама должность, обремененная ответственностью и близостью к начальству, обязывает. «Старшая», как всегда и звали мы, не сговариваясь, во всех больницах и санаториях этих «церберов» и укротителей свобод, ведет меня в палату, там десять коек, одна свободна.

Человек своей энергетикой изменяет энергетику и смысл места обитания. Вот лежит на панцире сетки свернутый матрац, около кровати — голая тумбочка с раззявленным ящиком и вокруг этого места почти осязаемо висит нежилая аура. Все остальное живет, а это место — нет, ждет очередную жертву. Как только прикладываешь даже небольшие усилия (застилаешь кровать, на спинку вешаешь полотенце, на тумбочку ставишь стакан, а внутрь — нехитрые пожитки), эта территория отчужденности снова становится живой и обитаемой.

Оцениваю место — нормально, не у окна (там покоя не будет, на этой кровати всегда толкутся пацаны, переговариваясь со своими родными, которые стоят с той стороны стекла), но и не у дверей (здесь вообще «проходной двор»). Хотя, на вкус и цвет…

Ко мне подскакивает белобрысый, вертлявый, с поднятыми к ушам плечами (отмечаю — приступ ему еще сняли не до конца) и водянистыми, цвета апрельских ручьев глазами, пацан:

— Как зовут?

— Леха. Саня, ты, что ли? — удивляюсь, узнавая Сашку Кузьмичева, с которым семь лет назад в санатории вместе в одном отряде и на соседних койках жили. Он еще помогал мне первое в моей жизни письмо домой написать, так как был старше на год и тогда уже закончил первый класс. Очень подвижный парень, в футбол играл лучше всех, стоя на воротах и совсем не боясь мяча, который «запуливали» более старшие нападающие. Старшие в детских играх всегда на более почетных ролях. Гол кто пропустил? — вратарь — пинка ему, а забил кто? — нападающий — качать его.

— Ага… я… не узнаю.

— Вместе в Кикнуре в футбол играли, ты во втором классе был тогда.

— А-а-а. У тебя еще буденовка зеленая, вязаная, со звездой была!

— Точно! Ну, как тут?

— Нормально. Вот, знакомься. Это — Серый (большой, с кучерявой черной шевелюрой, немного монгольской внешности парень, выглядящий старше всех в палате), это — Славик, Андрей… — и так дальше, показывает на всех.

— Ладно, — говорю.

Располагаюсь, в тумбочку складываю тетради, ручки, книгу какую-то, шахматы дорожные. Раскатываю матрац, застилаю простыню, надеваю на подушку наволочку. Боже, пододеяльник! Не помню, с какого возраста я ненавижу процесс вдевания одеяла в него. Это какое-то издевательство, особенно, если одеяло тонкое шерстяное — оно, как правило, больше или меньше пододеяльника, сбивается там в комки, ловить его углы — задача не для слабонервных. А сам пододеяльник, спрессованный в прямоугольный блин своими собратьями по штабелю, совсем не желает разлипаться и упорно сопротивляется всовыванию в него одеяла…

— Тощий, вафлю мне, — лениво, не вставая с кровати и не поднимая с подушки головы, роняет фразу, по блатному растягивая слова, Серый.

С кровати напротив него тут же метнулся худосочный, в огромной, не по росту пижаме паренек, достал из отдельно стоящей тумбочки вафлю, подскочил к Серому и подал ему.

«Понятно, как я и думал», — смекаю я, соображая, кто тут «шишку держит». В ходе последующих недолгих разговоров становится ясна полная картина: Серый — «пахан», Саня — ближайший сподвижник. Славик Скорняков и Андрей лежат дольше всех, и старше их только Серый. Они держатся друг за друга, соблюдая относительный нейтралитет (на рожон не лезут, но и не прогибаются), Тощий и остальная мелкота — в «шестерках».

Уж не знаю как, но понимаю, что держаться надо Славика с Андреем, хотя этого еще предстоит добиться. Был еще желчный, вечно недовольный и жалующийся, но с добрым лицом, пухлый от постоянно вкачиваемых ему гормонов, Вовчик Панов, того Серый особенно не гнобил, но Вова очень болезненно воспринимал любое, даже мнимое унижение его достоинства. Ну, еще двое пацанов (не помню имен), практически постоянно лежали под капельницами, почему-то не удавалось врачам сдвинуть с места ситуацию в сторону их выздоровления. Также узнаю, что часть передач все складывают в «общак» — та отдельная тумбочка, но пользуются этими продуктами только с благословления Серого.

Из своего пакета достаю пачку печенья и со словами: «Это в «общак», кладу в тумбочку.

— Мало. Клади все.

— Больше нечего, — пытаюсь отмазаться, — если хочешь, еще лично тебя яблоком угощу.

— Не хочу, сам жри, — почему-то отступается от меня на время Серый.

Входит медсестра (Любочка, потом узнал я), хорошая, к тому же очень симпатичная и классно делающая внутривенные и внутримышечные уколы молодая женщина:

— Крошихин, на анализы.

Оставшуюся часть дня я ходил по больнице, сдавая анализы, потом был ужин, просмотр телепередач в общем холле, кефир и отбой. Скучный, а местами просто гнетущий быт налаживался своим чередом. Только дежурная проверила, все ли мы в койках, потушила свет и вышла, началась битва. А попросту, избиение более слабых подушками. Я до этого не один раз участвовал в подобной веселухе, но тут как-то поперек настроения пришлось. Однако понимаю, что если не стану биться, то окажусь «не пацаном» — не участвовали только «лежачие», что с них взять…

Вовчик причитает:

— Паца, давай не будем, застукают, опять в трусах у кроватей поставят…

А стены у всех палат, начиная с полутора метров от пола, полностью из стеклянных рам. Если с сестринского поста внимательно смотреть, все видно, хоть и палата наша — последняя по коридору. Через полчаса Тощий, стоящий на стреме у раковины, сдавленным шепотом засипел:

— Шухер, «дежурка» идет!

Все моментально попрыгали по своим кроватям, забились под одеяла, постарались сделать спящий вид, но куда там скрыть следы погрома — кровати сдвинуты, простыни торчат в беспорядке, свисая до пола. Правда, пуха и перьев нет — подушки ватные (на то время, единственный в совдепии антиаллергенный материал). Вот в санаториях после таких побоищ вся палата выглядела, как земля после первого снегопада (Не устаю удивляться, почему в санаториях «легочного» профиля были перьевые подушки).

— Ну, и кто после отбоя с кровати вставал? — в пустоту и тишину вопрошает «дежурка». — Ладно, — помедлив, говорит она и подходит, начиная с края, к Вовчику:

— Вставай!

И так ко всем.

Все встают, кроме «лежачих» и Серого. У того кровать — «по струнке», он, сука, скакал только по чужим и, отвернувшись в сторону окна, похрапывает достаточно натурально.

— Ну вот, опять «восьмая» час будет уму учиться. А ты, Крошихин, куда влез? Только сегодня поступил, а уже нарушение режима.

«Дежурка» ставит стул в коридоре около нашей открытой двери:

— Кузьмичев, если Вере Сергеевне (так «старшую» зовут) завтра доложу, тебя выпишут, не долечив, за нарушение режима. Последнее предупреждение уже было. Куда пойдешь? Родители сразу не заберут, ты ж с Яранска, вроде? По бездорожью день ехать только будут, ты что, не понимаешь? Остальных — на заметку!

— Гад, Серый, из-за него опять, — шепотом и очень зло бухтит Вовчик.

С другой от меня стороны, сверкая из-под «семейников» худыми и бледными ногами, стоит совершенно спокойно, молча и без эмоций, наморщив лоб, Славик Скорняков. Он, оказывается, обдумывал, какого «легионера» он завтра будет делать. Мы с ним почти сразу же сблизились и подружились, я только теперь могу полностью оценить степень его таланта, мастерства, терпения, живости ума и воображения. В его тумбочке жила целая армия древних миниатюрных, сантиметра по четыре, римлян и карфагенян, лепил и вырезал он их из пластилина в мельчайших подробностях: шлемы, латы, мечи, обернутые фольгой от шоколада, и даже лица римлян отличались от карфагенских, первые — цвета слоновой кости, вторые — шоколадно-коричневые. Славик постоянно собирал разные вырезки из журналов с изображениями воинов (я ему подарил, попросив родителей привезти из дома, номер «Костра», в котором с рисунками и копиями литографий рассказывалось о пунических войнах) и старался создать точные копии солдат, всадников и офицеров тех времен. Даже абсолютно неспособный к созидательному кропотливому творчеству Серый с большим пиететом относился к Славяну и подолгу, с интересом рассматривал очередного, новоиспеченного воина.

Отстояли мы полчаса, за это время «пахан» и вправду уснул, а когда нам разрешили, наконец, лечь, то я забылся сном без сновидений и, по причине субботы, проспал до самого завтрака. В субботу обычно приезжали родные, но, так как меня вчера только «сдали», ко мне никто приехать не должен был.

Неожиданно (я тупо смотрел на стекающую в землю дождем осень), к моей огромной радости, в окне появилась тетушка Лариса, привезя с собой шоколад «Вдохновение», запрещенный к передаче. Серый очень по-деловому через форточку на веревке втащил передачу — шоколадные маленькие брусочки, по отдельности, завернутые в фольгу. Я потом поделил их между всеми.

Съел шоколадку и Андрюха (он такую штуку вообще впервые видел — родом был из какой-то деревни глухого Даровского района), и ему тут же стало так плохо, что обратно в палату его привезли только во вторник. Но он не «сдал» никого, сказал, что съел печенье. Бедный парень, у него была жесточайшая аллергия практически на все: пыль, пыльца растений, животные, разные лекарства, а есть без печальных последствий ему можно было только мясо птицы и некоторые каши не из пшеницы, сваренные на воде без сахара. Когда мы спросили, чего он так долго в реанимации был, он ответил, что помимо всего прочего, у него оказалась непереносимость резины:

— Мне капают — и только хуже в первые сутки, фи-ии-и-у-уу, — рассказывает он, свистя при вдохах на все лады своими чахлыми бронхами. — Сознанье терял, фи-ии-и-у-уу… Потом, уже в воскресенье дежурный врач, фи-ии-и-у-уу, приказал сменить многоразовую, фи-ии-и-у-уу, резиновую капельницу на одноразовую, фи-ии-и-у-уу, и тогда только легче стало. Умный, гад, спасибо ему…

В воскресенье процедур и обхода нет, в общем, лафа. Но это если б не было придурков, типа Серого. Так как отделение было непонятно на каком карантине по неизвестной причине (в нашей среде ходили разговоры, что персоналу просто не хочется «заморачиваться» с приемом родных), то он уже с утра организовал «битву из шприцев». Мы поделили палату на зоны: четыре штаба, сооруженных из тумбочек и кроватей, закрытых одеялами. Разбились на две команды. Задача следующая — вся команда, по очереди или толпой должна перебраться из одного своего штаба в другой по территории соперника, который в момент передвижения в тебя из шприца стреляет водой. Бились четыре не четыре (для ровного счета кто-то один из соседней палаты был). Несмотря на то, что в нашей команде, кроме меня и Славика были «задохлики», мы, благодаря осторожности Славки и моему опыту игры в «пулечные», выиграли несколько раз подряд. Знаете, если бы без принуждения, от которого у меня до конца игры не пропадал осадок обиды, это — классная забава! Правда, Серый отыгрался потом, когда в тихий час «на фофаны» играли в карты — тут ему равных не было.

По утрам в будние дни у нас была лечебная физкультура — ходили туда все, даже «лежачие» старались не пропускать, потому, что инструктор была невыразимо красивой (как сказали бы тогда) и сексуальной (как сказали бы сейчас). В ослепительно белой куртке, из которой при наклонах выглядывали достаточно большие, в белом кружевном бюстгальтере груди, и обтягивающих, тоже цвета первого снега брюках, с выпущенной из-под аккуратной шапочки косой, с белозубой улыбкой, ограниченной аккуратными, с помадой не вызывающего оттенка губами и ямочками на обеих свежих всегда щечках, видимо, недавно закончившая медучилище, она была самым желанным гостем наших непристойных сновидений. А Серый так вообще, по причине половозрелости, непрерывно пускал слюни на каждом занятии, путая левую ногу с правой.

Потом был завтрак, обход, процедуры и учителя. В больнице учиться хорошо — требований и предметов меньше, а времени на «домашку» больше, я вообще не понимал, как можно получить что-то, кроме «пятерки». С этим туповатый Серый был не согласен и как-то утопил в раковине мою тетрадь по русскому. Я сказал училке, что потерял, повторно что-то сделал, и инцидент сам собой рассосался.

Тихий час превращал палату в цех по изготовлению разных безделушек и осваиванию новых умений: шашки, шахматы, домино, карты (почти все игры, кроме преферанса, освоены мной в больницах), сборка «кубик-рубика», составление из одного листа бумаги целой (и не одной) истории-сказки (теперь это называется «оригами»), состязания при помощи листа в клетку и ручки в целой куче новых и старых игр. Безделушки же плелись из одноразовых капельниц, которые были чешские (с мягким фильтром) и советские (с пластмассовым).

Стоит ли говорить, что и здесь наша страна не сильно беспокоилась о гражданах, помимо того, что импортная капельница занимала меньше места, зажимы ее работали безотказно, а материал был однороден, что важно при утилизации, большинство сложных игрушек (волки, зайцы, арлекины, цветы, крокодилы) требовали для изготовления мягкого фильтра.

Серый сам не плел (то ли толку не хватало, что скорее, то ли действительно считал это занятие забавой малышей), но он умел договориться, чтобы ему после использования отдали чешскую капельницу. Он потом давал две взамен на одну готовую игрушку, и все были счастливы. Я недели через две познакомился поближе с медсестрой из «процедурки», что-то там ей интересное рассказывал, и она напрямую снабжала меня материалом для игрушек, а я каждый раз делал одну себе, другую ей, оставаясь довольным, что избавился от зависимости от Серого, которому, кстати, чаще стали ставить советские капельницы… Вот прикол, все равно ведь одну игрушку отдавал, но, что важно, это ж было мое решение. Я смекал, что законный материал Серого оказывается у меня, но злорадствовал молча, про себя, хорошо зная силу его «фофана».

Куда потом делась эта куча игрушек, не знаю, наверное, с переездом в другой дом потерялись, как и полный пакет янтаря, привезенный мной из светлогорского санатория.

Надо сказать, что, несмотря на перипетии жестокой детской «дедовщины», благодаря Серому, с одной стороны, и Славику — с другой, мне и другим бедолагам, было нескучно. Серый был, как вы уже поняли, горазд на всякую дурь: разные битвы, карточные игры и фокусы. А еще была ловля «кайфа» — прислонившись к спинке кровати, брали вафельное полотенце, скручивали его в жгут, задерживали дыхание и пережимали этим жгутом горло до появления оранжевых кругов перед глазами, потом резко отпускали, и приток кислорода убийственно кружил голову. Славик же был незаменим с его познаниями в истории, музыке, умением классно рисовать. Заразившись от него, приехав домой, я рисовал «с натуры» маму, папу и сестру и создавал шедевры из пластилина.

Отмечу, что лечение аллергенами происходит по особому плану, и, как я выше говорил, болеть при этом никак нельзя — трехнедельная схема прерывается из-за приема других лекарств, и все начинается сначала. К концу третьей недели, практически перед выпиской, у меня, исследуя анализ кала, нашли остриц (не знаю, как по-научному — белые, маленькие такие глисты, живущие на выходе из кишечника). Мне их стали выводить, на что ушла неделя, и только еще через неделю начали курс аллергенов снова. Уже потом узнал, что в то время и в этом возрасте (одиннадцать лет) эти глисты благополучно обитали в 50% задниц. Я еле сдерживался от рыданий, когда понял, что после почти месяца «отсидки» мне в нагрузку реально продлили срок еще на один срок (и то, если все будет «тип-топ»). Так что, когда настала следующая сдача кала, я рисковать не стал — «тусил» у сестринского туалета и с третьего раза (в два первых захода вода в унитазе была чистой) выловил там необходимый анализ. Из поучительных бесед с Серым знал, что у взрослых остриц не бывает.

— Давай, вставай, — трясет меня за плечо Санек.

Просыпаюсь кое-как — ночь-полночь.

— Чего тебе?

— Хлеб пойдешь тырить?

— Пошли.

— Тише только.

Крадемся втроем в хлеборезку. Там в тазу — оставшийся черный хлеб, а в шкафу — чеснок и соль. Набрав горбушек, идем обратно мимо поста, там, положив голову на стол, спит «дежурка». В палате, натерев горбушки (они — как мелкая терка) чесноком с солью, все это съедаем — вкуснее ничего не было и нет до сих пор: вероятно, опасность обостряет рецепторы.

— Саня, придурок, поймали бы — выписали уж точно.

— Скучно так, да и вкусно же! И сразу не выпишут. Пока матери сообщат, пока она с работы отпросится, пока приедет… Не станут связываться.

Бесшабашный был Саня, а вот Серый с нами не ходил, он недалеко жил, а если б его турнули «за нарушение режима», отец прибил бы его. Это он сам так говорил, может, причина и не в этом.

— Тощий, а чего это у тебя пижама такая огромная?

— А это он как-то раз в пижаме прямо уснул и обоссался. Вот ему в наказанье, чтобы все видели, что он ссыкун и выдали такую!

Тощий на Кузьмичева — с кулаками, Серый растащил:

— Бить тут только я могу! А ну, спать все.

Ночью Тощий, видать, переполненный впечатлениями, снова запрудил кровать, и ему доктор назначил сдавать суточный анализ мочи. Поставили вечером трехлитровую банку и «старшая» велела:

— В туалет «по-маленькому» до завтрашнего вечера ходить сюда. Понял?

— Понял, а «по-большому»?

— «По-большому» — в туалет.

— А… как же? Я перед тем, как какать, писаю.

— Все так делают. Не выпускай из себя до туалета или банку туда с собой бери. Понял?

— Он же не сдержится и в штаны навалит. Тогда что, суточное говно сдавать его заставите?

— Не хохми, Кузьмичев, у тебя и так последнее предупреждение, — уходя, грозно вещает «старшая».

— У меня оно уже месяц, как последнее, — храбро, но, чтобы сестра не слышала, бахвалится Саня.

Перед отбоем мы всей толпой распивали сок, заедая печеньем, передали сразу три трехлитровых банки, а ночью все писали в банку Тощего, не ходя в туалет.

Рано утром, еще перед тем, как ставить градусники и уколы в филейные части, ангелообразная Любочка всплеснула руками, показывая на почти полную банку:

— Павлик, миленький, это ты за ночь, что ли?

— М-м-м, — по диагонали трясет вихрастой башкой Тощий. (Правду выложишь — Серый накажет, и не только он, соврешь — болезнь какую-нибудь припишут).

Но Любочка — не дура, позвала «старшую».

— Не мог он один столько наделать.

— Та-а-а-к, — говорит «старшая», — сейчас эту банку в лабораторию отнесу, и определим, кто в нее наделал.

Но мы тоже не лохи, не верим в чудеса советской диагностики, Саня за всех выдавливает из себя, еле смех сдерживая:

— А вы думаете, почему он ссытся? Попробуй, удержи столько.

Банку торжественно уносят…

Как мы ржали! Тощий с нами, час не могли успокоиться, у одного из «лежачих» (они менялись постоянно, сейчас и не помню их имен) приступ снова (только вчера купировали) начался.

Вечером Паше выдали другую банку, а к утру там опять больше половины. Тут уже никто (все божатся) не видел, как туда другие сливали. По крайней мере, мы со Славиком, Андреем и Вовчиком точно спали, я им верю. В итоге вечером следующего дня Тощего заперли в изоляторе одного — на сутки для чистоты эксперимента.

— Ну, спасибо, пацаны, — изрек он с поклоном на следующий день, войдя в палату.

Но мы тут же, с благословления Серого, отдали ему весь «общак», и он успокоился:

— Так можно еще раз в изолятор сесть, — гудел он набитым ртом, раздавая нам пряники.

— Сколько нассал в итоге?

— Почти банку за сутки.

В общем, назначили Тощему дополнительное лечение застуженных, как оказалось, почек.

Саню все-таки, после того как поймали в хлеборезке, выписали досрочно. На третий день приехала за ним пожилая (Саня был в семье и поздним, и последним) женщина с сединой, выбившейся из-под платка-шали, с усталыми глазами и поникшими книзу и вперед плечами.

— Ну, бывайте, пацаны, надоело мне тут, — уходя, бодрился он.

А нам «старшая» прочитала лекцию о том, что станет, мол, Кузьмичев умирать в следующий раз, а спасать его никто не будет — выписанных «за нарушение режима» снова в стационар не кладут. Не знаю, правда ли, нет ли.

Тем временем дни становились все короче, осень — все темнее, дождь, мажущий брызгами стекло с той стороны, — все нудней. Желтые, шарообразные, матового стекла плафоны под потолком почти постоянно были включены, такой свет придает палате, в которой и так нет домашних атрибутов в виде штор, пледов, настольных ламп, выхолощенный, казенный вид.

Однажды утром мы просыпаемся (когда долго живешь вместе с кем-то в одном режиме, будильники не нужны, все, как части одного целого, становятся заложниками одного, общего для всех ритма жизни) от свежего света, льющегося из окна. Мы все облепляем подоконники и в течение часа зачарованно наблюдаем, как медленно падают крупные, с ноготь снежинки, ложась на ослепительно белую землю, крыши, деревья и асфальт. И вплоть до самого отбоя мы все ходим, объединенные первым снегом, не сквернословящие, тихо разговаривающие и внимательно слушающие друг друга, прибитые одухотворенностью и новыми смыслами жизни.

На этой неделе, в пятницу, выписали Славяна — стало совсем пусто и грустно. На его и Санино место прибыли невзрачные и неинтересные личности (это, конечно, в сравнении).

Славу Скорнякова я повстречал еще раз, будучи уже студентом, приехав к Лидии Михайловне (мой талантливейший, добрейшей души лечащий врач-аллерголог) поблагодарить ее цветами за меня и моего младшего брата Диму, который как раз у нее в этот период проходил лечение. Мы душевно поговорили, а выйдя в коридор, я столкнулся со знакомым наморщенным лбом и пытливым взглядом:

— Ба, Славян!

— Леха, здорово!

Отойдя, я его не вполне признал — мне через очки улыбался, радуясь, широкоплечий парень со знакомой рыжеватой, коротко подстриженной шевелюрой.

— Ты чего здесь?

— К Лидии Михайловне, я вот в армию иду, хочу спасибо сказать (а в кулаке сжимает такие же бледно-розовые с красными прожилками гвоздики).

— Ага, она у себя… Как в армию? Ты же инвалид детства! (У Славика целый набор немощей был, от неконтролируемой аллергической астмы до жуткой миопии).

— Я вот по Бейтсу глаза тренировал, помнишь, тогда книжку показывал, мы с тобой даже оттуда упражнения делали? Еще — дыхательная гимнастика по методу Бутейко. Пять лет занимаюсь. Недавно все диагнозы на медкомиссии снял. Здоров! Хочу в армию, как мой батя (отец его — потомственный военный, очень сокрушался, что сын не может пойти по его стопам из-за слабого здоровья).

— Офигеть! — немея, впадаю в ступор.

— Ладно, пока, мне еще обратно в Мураши на автобус успеть надо.

— Пока, дружище! — очухиваюсь я.

Позже я узнал от его землячки, что Славик, придя в армию, еще в «учебке», спрыгнул с подоконника второго этажа, чтобы его комиссовали. Как только он попал в вонючую казарму, приступы астмы возобновились, заниматься по Бутейко (это часа по два в день) в условиях армейского быта невозможно, кто был там, соврать не даст. Диагноза ни в каких документах нет (и быть не может — не брали с астмой в ряды вооруженных сил и не берут), и ему не верили, думали, что симулирует. Что за доктора ему там попались? Зрение тоже сразу стало падать. Он прыгнул, сломал обе пятки и оказался снова инвалидом, уже комиссованным по другой статье. Дело в военной прокуратуре, как часто водится, замяли (точнее, минимально наказали «стрелочников», переведя в другие части). Вернувшись домой, он сильно запил, не знаю, смог ли он снова выкарабкаться, хотя очень хочу в это верить.

А мне лежать еще десять дней…

— Пошли на урода смотреть, — зазывает Серый.

И, хоть по опыту знаю, что ничего хорошего не будет, любопытство берет верх.

Подходим к третьей палате, где лежат самые маленькие. По причине воскресенья (всего две медсестры на все отделение), все предоставлены сами себе. В открытую дверь виден пацан лет трех-четырех, сидящий на подоконнике. Он поворачивает голову, и безмерная, глубочайшая и безнадежная тоска, плещущая в его глазах, мертвой хваткой сжимает мне сердце. Парень — в одних трусах и майке, рядом с ним лежит какой-то подозрительный, не совсем шарообразный мяч желто-розового цвета. Мы подходим ближе, и одновременно с нарастающим мерзостным ощущением понимания Серый, лыбясь во весь свой слюнявый рот, выдает:

— Это у него яйцо такое. Эй, шкет, погрызи яйцо, я тебе конфетку дам (видимо, такое представление было не в первый раз).

Мальчик берет маленькими ручонками свое огромное яйцо и, улыбаясь, лижет его, покусывая. Серый ржет, малышня кругом притихла, я — в каком-то ступоре. Пацан получает конфету и, размазывая мягкий шоколад по лицу руками, съедает ее. Мы идем обратно, по пути в моей голове мелькают яростные образы садистского избиения Серого.

— Зыбано, да?!

— М-м-м, — невнятно мычу, отгоняя пульсирующую головную боль и сдерживая себя, чтобы не наброситься на него.

К следующему воскресенью без шебутного подручного Сани Серый сделался черный, как туча, и всех шпынял. А когда к концу дня выяснилось, что к нему опять никто не приехал, он просто озверел. (За два месяца из его родных у окна так никто и не появился, была только одна передача, он так и не понял, от кого. Есть у меня мотивированные подозрения, что это было от Любочки-медсестры). Серый свернул из полотенца жгут и отходил им до синяков Вовчика. Мне и Тощему тоже перепало. Уснул он еще до отбоя, лежа на кровати головой в проход. Смотрел, тоскуя, на фонарь в окне и задремал. Мы с Тощим взяли полотенце и притянули его голову за шею к спинке кровати. Он проснулся.

— Б..ди, отпускайте! Встану — убью.

— Сука, гад! — в истерике орал Вовчик, брызгая слюной, ударяя раз за разом лежащего Серого «под дых».

Тот ничего сделать не может, начинает задыхаться и хрипеть, рожа его становится пунцовой.

— Тихо, заткнитесь все, — говорю я, а полотенце сильней натягиваю. — Мы тебя сейчас отпустим, но, если хоть кого-нибудь во всей больнице тронешь, ночью удавим. Нас много, спать по очереди станем, все равно дождемся, когда уснешь. Усек?

Серый мелко трясет головой, говорить уже не в состоянии. Все остальные, как громом ударенные, сидят в полузастывших разных позах на своих кроватях — тишина страшная.

— Павлик, отпускай медленно полотенце.

Разошлись по кроватям, меня еще час трясло от всплеска адреналина. Серый, не сказав ничего, повернувшись к нам спиной, тер шею. После этого случая он ни на кого не рыпался, но стал замкнут. А тумбочку с «общаком» мы не отменили — хорошее дело.

Через три дня я сидел на выписке, готовый стартануть, как только документы оформят. Серый тоже ждал своих. В палату заходит Славик Белов — мы с ним вместе лежали два года тому назад: чернявый, с проваленной грудной клеткой, без одного легкого пацан. Мы с ним на пару не раз отбивались от уродов, типа Серого, в тот раз.

— Леха, привет!

— Славик, здоро?во!

— Давно тут?

— Вот, на выписку сижу!

— Жаль…

— Ага, кому как… Это — Вовчик, это — Тощий… — знакомлю его со всеми.

Медсестра заходит, улыбаясь, держа бумаги:

— Крошихин, на выход! Все собрал?

— С утра еще, — говорю, вскакивая.

Вовчик провожает меня до двери отделения.

— Славка — классный пацан, здорово в шахматы рубится! Пока! Когда на укол приеду, зайду! — кричу ему уже из-за дверей.

Выйдя на улицу вместе с мамой, я очень явно начинаю различать все запахи, утраченные было и забитые вонью хлорки и лекарств: дым из невидимой трубы, свежесть и влажность снега, выхлоп ЗИЛка, в который мы садимся.

— Здравствуйте.

— Привет, домой поедем?

— Да, — замороженно отвечаю водителю.

И тут меня наполняет совсем необъяснимая тоска по палате, пацанам, по всей этой уже привычной и налаженной жизни. И она такая нешуточная, что слезы прямо рвутся наружу, накипая где-то внутри. Только много позже, после просмотра «Побега из Шоушенка», когда Бигс повесился, выйдя на волю, я немного осознал природу этой тоски — все привычное гораздо ближе нам, чем непознанное, и даже если в нем много плохого, менять синицу на журавля невыносимо больно.

Через неделю я самостоятельно приехал в поликлинику, находящуюся в соседнем здании, на укол. Выйдя из нее, я подошел к окну нашей палаты и постучал. С той стороны прямо снизу (ага, переехал на место Серого) высунулась веснушчатая рожа Вовчика. Радость постепенно растеклась по его физиономии:

— Леха, привет!

— Здоро?во, я, как обещал, кидай веревку.

Тот обернулся, что-то сказал вглубь палаты, видимо кого-то на шухер поставил. Он открыл форточку, бросил веревку, и я привязал запрещенную шоколадку.

— Как вы тут?

— Тощего выписали. А Славик твой — просто зверь, хуже Серого.

Я немного помолчал, до конца не переварив, сказал:

— Так ты знаешь, что делать (или что-то в этом роде).

Вовчик сощурился:

— Так не с кем.

— Ищи…

— Да нафиг надо, меня послезавтра выписывают, и он особо ко мне не лезет, других гоняет. «Общак» весь сам жрет. Любочка в другое отделение перевелась, иногда к нам заходит, но зато новую «старшую» вчера назначили — ничего, вроде.

— Ладно, давай, пока, мне на автобус надо.

Я уходил, а Вовчик неотрывно глядел мне вслед и, я уверен, думал он про то, как послезавтра сам пойдет по этой дорожке, не подозревая еще о тоске, которая обязательно накроет и его.

Я ехал на троллейбусе, потом на автобусе, и всю дорогу домой лезли в голову, сталкиваясь друг с другом, вопросы, ответов на которые нет и сейчас:

«Как же так, ведь Славик Белов совсем не такой? Или такой? Тогда в каком месте он притворялся? Ведь его ж били, зачем он теперь?» И все в таком духе. Может, это про то, что хуже нет, когда из грязи в князи? Или про то, что в один присест сильный слабого съест? Не знаю, но ни в то, ни в другое я до конца не верю.

А статус «инвалид детства» мне так и не присвоили, не «наболел» я не него, и слава Богу! Примерно в четырнадцать лет приступы стали все реже (думаю, это благодаря гормонам, спорту и активному, безжалостному движению вообще) и сейчас об этих приступах вспоминается только там, где очень большая концентрация аллергенов. Но и это я поборю, какие наши годы!

  1. Ирина 04.06.2020 07:32

    Здорово! Удивительно, что детские впечатления можно передать так живо, так глубоко! Сейчас пишут многие, но у Вас писательский талант. Это здорово, что Вы решили заняться этим делом, это -Ваше!

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*


error: