Детство восьмидесятых

Братья наши меньшие

Скажу вот что — человек человеку, безусловно, необходим. В виде друга и врага, любимых и ненавидимых, «проходных» и незаменимых… Но есть в нас какое-то чувство или качество, которое, возбуждаясь, требует общения не с себе подобными. В большей или меньшей степени оно присутствует в каждом. Я просто уверен, что все мальчики в детстве, хотя бы один раз, мечтали о собаке, как Малыш в «Карлсоне», или кошечке, что более свойственно девочкам, или о хомячке, крыске, морской свинке. Это те, кто не мог себе позволить мечтать на полную катушку, выбирал такой вот компромисс.

Есть, конечно, другая, полезная группа домашней живности, ее представители окружали меня все детство: сначала были куры и свиньи, потом добавился теленок, к нему присовокупилась корова с овцами. Происходило это лавинообразно — в третьем моем классе только два поросенка, а уже в седьмом — полный набор скотного двора. Не было только коней по причине ненужности в малом хозяйстве и гусей — неведомо почему. Родители мои — шибко деятельные, не давали скучать ни своим детям, ни родне, особенно со стороны матери, и на благо развития нашего домашнего хозяйства батрачили даже мои друзья — и школьные и институтские. Но про эту живность сейчас писать неинтересно — она не соотносится с названием рассказа, в основном по двум причинам: все они заводились для выгоды, а также умерщвлялись с целью употребления в пищу, а с братьями так не поступают. Во всяком случае, в современном социуме это было бы оценено крайне негативно.

Я довольно долго просил уж не помню кого, наверное, собаку, но в итоге годам к четырем удовольствовался компромиссом в виде двух хомяков. Мама никогда не любила «безвыгодных» животных. Недавно прочитал, что если мать категорически отрицательно относится к домашним животным, то большая вероятность, что у детей будет аллергия на них. Это правда, и совсем не в обиду маме, ведь «насильно мил не будешь» — и у меня, и у брата этот недуг хорошо развит, здоровый, в общем. Отец относился к ним безразлично, и я сильно удивился, когда хомяки все-таки появились. 

Радость моя была беспредельна настолько, что инструкцию по кормлению и лекцию о том, что «это не игрушки» я пропустил мимо ушей почти всю, осели в памяти только какие-то обрывки сведений о том, что хомякам необходимо зерно и они им набивают щеки.

В хомяках меня особенно умиляли их передние лапы, кисти которых были как у человека, только с другими ногтями и очень-очень маленькие розового цвета.

Где-то два дня я примерялся, как бы мне этих беспутных, инфантильных и довольно вонючих зверенышей включить в процесс своей игры. Я, конечно, с удовольствием наблюдал, как они умываются, набивают сначала незаметные, а потом становящиеся размером с полголовы каждая щеки зерном, но в целом их коллективное бездействие меня не устраивало. Попеременно я их запихивал в колесо, которое было в клетке, но эти ленивые твари совсем не желали, бегая, крутить его, а тупо сидели в нем и умывались, водя согнутыми передними лапками по бокам головы и ушкам в какой-то полудреме. А вот здорово было бы! Я уже почти придумал, как от этого колеса закрутить пропеллер сломанного вертолета, чтобы он был, как вентилятор на потолке парикмахерской в Мурыгино. Уже много позже я получил бесполезную к тому времени информацию, что у хомяков зимой бывает что-то вроде спячки — не активны они, в общем.

— Так, — строго заявил им я, — раз уж вы такие неактивные, надо найти вам работу по вкусу.

У меня было много машин и машинок, две из них были большими: красная пожарная и самосвал с зеленой кабиной. А вот водителей в них не предусматривалось… После долгих мучений я примотал ниткой каску пожарного из крышки от лимонада одному хомяку. Не совсем представляя, что на голове должно быть у водителя самосвала, второму я соорудил такую же. Хомяки мои были абсолютно асоциальны, мало того, что они ничего делать не желали, видимо, даже почетная должность пожарного им была ненавистна — они с остервенением пытались стащить с себя, не видя своего счастья, замечательные противопожарные каски. Ничуть меня не смутил тот факт, что оба работника были не только без спецовок, но и без штанов. Такая тенденция — не замечать главного, свойственна не только моей голове, вспомните хотя бы Чипа, Дейла, Гаечку и других товарищей почти из всех «буржуйских» мультиков. Вот наши мультипликаторы были более культурными людьми — и Волка, и Зайца, и Леопольда-кота в штаны нарядили.

— Ну вот, — приговаривал я, — бегать не хотите, будете сидеть за рулем, можно тут вам даже спать.

Как я горько ошибался! И пожарный, и шофер тут же стали проявлять нешуточную активность, которая выражалась в постоянном вылезании отовсюду: из дверей, ветрового стекла, которого не было, из задней части кабины их замечательных машин. Меня это просто поражало и злило — вот только что в колесе сидели неподвижно тот и другой, а тут, когда я сам им сидячую работу устроил, лезут, как тараканы из всех щелей. Никакой возможности спокойно доехать до места пожара или погрузки не было. В довершении всего один из этих саботажников, пытаясь в очередной раз сбежать с места назначенной ему службы, застрял, зацепившись пожарным шлемом, в заднем окошке кабины, причем так, что я смог вытащить его, только срезав аккуратно ножницами шлем.

Намучился я с этими хомяками до пота и посадил обратно в клетку, временно забыв про них. Вечером мама спросила:

— Хомяков своих кормил?

— Да, — соврал я, вспомнив, что работники мои только утром и поели.

— И чем же? — не унималась мать, рукой указывая на банку с зерном, стоящую на подоконнике кухни.

— М-мм-м, бм-мм, — невнятно блеял я, думая, что легко мог бы часть зерен съесть, и было бы заметно, что зерна убыли. Почему-то в голову мою бестолковую не пришла мысль, что не худо было бы хомяков, в натуре, накормить, и тогда зерна есть нужда бы отпала.

— Гляди, сдохнут, на твоей совести будет, я предупреждала, что это не игрушка, — пророчески вещала мама. — Иди клетку убирай, а то воняет, отсюда слышно. (Клетка была в комнате, а мы — на кухне).

— Хорошо, — сказал я.

Пересадив зверей временно в трехлитровую банку, я убрал из клетки обрывки газет, грязный опил, промыл поилку и корытце для сухого корма, протер прутья клетки влажной тряпкой — старался, как мог, чувствуя за собой вину, что в разгаре игр посадил своих работничков на вынужденную диету. Затем налил воды и «задал корма». Несмотря на это, в течение следующего дня оба хомяка померли. К своему стыду, который я помню до сих пор, обнаружилось это только вечером, когда вспомнил, что надо кормить своих рекрутов. Целый день я увлеченно рисовал разных животных в поле, в лесу и еще бог знает где… Я, конечно, плакал навзрыд, мама сначала попыталась сделать внушение, но, видя, как нешуточно расстроился ее сын, стала меня успокаивать, рассказывая о том, что непонятно, от чего умерли эти божьи твари — наверное, заболели.

Может оно и так, даже скорее всего. Делаю такой вывод потому что, будучи уже взрослым, заведя сначала крысу, потом кролика для своей дочери, сам убедился в болезненности этих животных — долго они тоже не прожили, несмотря на лечение, внимательное и культурное обхождение со стороны хозяйки. Переживал я настолько сильно, что не просил никаких кошечек-собачек вплоть до пятого класса.

Где-то зимой, ближе к весне, в то время, когда в школу идешь уже не по темну, и на возвышении центральной площади юго-западный ветер с низин подлесков из-за пределов села приносит первые предвесенние запахи, а снег на обочинах тропки становится ненадежным, дома появилась, благодаря моему нытью и настояниям, а также какому-то хорошему поведению (что-то я должен был свершить эдакое — типа четверть как-то по-особенному закончить… не помню) белая болонка, которую я назвал Соней. Поселили ее в хлеву, домой пускать ее постоянно мама мне запретила. Болонки вообще собаки домашние, ручные, и, вероятно, поэтому (из-за жития не с человеком) она сделалась очень гулящей собакой — все время где-то пропадала, приходя домой только спать, есть и иногда поиграть со мной. Она была уже взрослой собакой, настолько, что практически через месяц принесла приплод в виде четырех очень милых щенков. Один щенок почти сразу умер, а трое других подросли, и кому-то их раздали.

Соня была красивой, ласковой, но очень бестолковой, как мне казалось, собакой. Хотя, если оценивать объективно, вся ее беспутность заключалась в том, что она лезла во всякую дрянь: кусты, репейник чаще всего, в грязные, но прохладные летом лужи… Команды же она выполняла практически все, и, когда после команды «фас» начинала прыгать с рычанием и тявканьем на указуемую мной жертву, многие реально пугались.

В силу Сониного свинства, мне приходилось все время ее мыть и вычесывать репьи из ее плотной кучерявой шерсти. О, это были целые «бороды» из репьев, цеплявшихся друг за друга и крепко впутанных в шерсть почти вплотную к коже. Соня в первые процедуры избавления от репьев брыкалась и вырывалась, но не кусалась, потом привыкла — видимо, они ей действительно мешали, но не лезть в них на прогулках она не могла. После того как освобождение от репьев заканчивалось, Соня в приступе благодарности начинала скакать и вылизывать мне руки и лицо, а так как она еще и любила поесть говна, пахло от нее не очень… Но я терпел, не отталкивал, зная, что она так благодарит и не поймет, за что ее прогоняют.

Для борьбы с репейником мне иногда приходилось использовать ножницы. Деятельность эту я обычно производил раза два в неделю, расположившись на крыльце при входе в дом.

— Что ты мучаешься и собаку каждый раз до визга доводишь? — спросил отец, пришедший с работы.

— А что делать, мешает ей репей, да и некрасиво.

— Возьми да постриги ее всю.

Вдвоем с батей мы остригли всю собаку, оставив волосяной покров только на голове, немного на загривке (примерно, как у льва, только с более короткой шерстью) и на кончике хвоста — в душе мы с ним художники, несомненно! Получилось, на первый взгляд, ужасно — собака оказалась худющей, с сине-розовой кожей, проглядывающей через короткую, меньше миллиметра шерсть, оставленную машинкой. До нашего «салона красоты» она была обликом похожа на мехового грязно-белого Муфту с рисунка из книжки «Муфта, Полботинка, и Моховая борода». Знакомыми, но и то увеличенными на фоне общей худобы оказались глаза — темно-карего цвета выпуклые бусины, похожие на маслины, как бы я определил сейчас. В те времена мы и слов таких не знали — это я о маслинах, а не о глазах, не совсем я идиот. Соня после стрижки немедленно оживилась, поскакала на задних лапах, вылизала нас и умотала по своим делам.

А лето стояло жаркое, видимо, шерсть как-то (наверное, по принципу стеганных халатов средней Азии) спасала собаку от зноя, а когда ее не стало, Соня постоянно вываливалась в грязи, забегая в самую глубину многочисленных загарских луж. Радовало одно — для последующего наведения красоты нужно было только полить ее из шланга. С репьями теперь стало гораздо проще — они прилипали только к морде и кисточке хвоста, причем к морде все реже, наверное, беспутная Соня все же к концу лета поняла, что безболезненнее в репейник нос не совать.

Летняя жара, любовь Сони к говну и ее бестолковость привели эту несносную собаку в выгребную яму нашего сортира. На той квартире родителей теплого туалета с унитазом не было, а был туалет типа «сортир» с «очком» и ямой-накопителем, часть которой выходила во двор и со стороны улицы, а к стене над ней был пристроен ящик с крышкой. Ящик был организован с целью откачки или вычерпывания накопившейся «каки».

Хожу, значит, по двору, чем-то занят и слышу явственный скулеж. Не сразу я понял, что звук исходит из ямы сортира, а поняв, бросился в туалет и заглянув в «очко», увидел в глубине и темноте ямы белый, перемещающийся в зловонной жидкости скулящий силуэт лучшего друга человека. Сонечка моя, меня завидев, громко загавкала и попыталась выпрыгнуть — видимо, не в первый раз — но большая высота и увязшие в дерьме по грудь лапы не позволили ей этого сделать.

План освобождения собаки из «какашечного» мешка у меня созрел тут же. Я пошел во двор. Соня, думая, что я ее покинул, прямо заливалась лаем, пока не устала и не охрипла. Я же в это время нашел в дровянике гвоздодер и отодрал при его помощи крышку на сундуке над ямой. Соня тут же успокоилась, почуяв меня и поняв, что я ее выручаю. Помогая гвоздодером, я отгибал крышку, она наконец поддалась, и оттуда, как черт из табакерки, только грязнее и вонючей многократно, выскочила наполовину, повиснув брюхом на краю сундука, «человеческая лучшая подруга». Соня скреблась когтями о дощатый край сундука, пытаясь вылезти до конца, мои же руки были заняты: в одной — гвоздодер, в другой — крышка, которую я продолжал отгибать. Тут она выскочила вся и еще в прыжке начала с благодарностью вылизывать все части меня, до которых дотягивалась. Пока я освободил руки, бросив крышку и гвоздодер, любимая собака измазала меня говном практически с ног до головы, хорошо кисти рук остались чистыми.

Отмывались мы долго, сначала смыв водой из огородного шланга основную замаранность, затем уже с мылом я избавлялся от запаха, исходящего от себя и Сони. На нее пришлось надеть ошейник и поводком привязать к забору.

— И че так говном несет, к дождю что ли? — спросил друг Леха, придя ко мне после обеда играть в «набивалу».

— Наверное, — ответил я, подумав: «Эх, если б ты знал, дорогой»…

Соню этот случай ничему не научил, и я еще два раза доставал ее из ямы сортира, правда, предварительно подготовившись так, чтобы она не могла меня благодарить за спасение. Попадала она туда, как я установил, используя метод дедукции, через «очко», затаившись предварительно на веранде, проскальзывая в туалет, когда кто-либо шел в дом и забывал плотно прикрыть входную дверь.

Посреди зимы Соня ощенилась, принеся четырех очень симпатичных, конечно же слепых, черных, белых и пятнистых — белое с черным, щенков. Батя принес их из хлева (стояли морозы), положив в картонную коробку с сеном на кухне. Соню запустили тоже. Она была неузнаваема — не прыгала, не лизалась, команд не выполняла, поскуливала, а при попытке приближения к коробке даже на меня не на шутку обнажала с рычанием клыки, которые, как оказалось, были довольно впечатляющих размеров. Щенков она накормила, и ее выставили на ночь обратно. Мама взяла одного в руки и тут же практически бросила обратно в коробку.

— Гена, что это, посмотри!

— Блохи, — осмотрев ближе щенков, поставил диагноз отец. — Кишмя кишат. Родила она их уже с ними, что ли?

Меня этот вопрос, заданный папой «в небо», кстати, волнует до сих пор.

Я наклонился над щенками, и действительно, на них (особенно было видно на черном щенке или на черных отметинах пятнистых) были маленькие крупинки риса. «Гниды», — сказала мать. Шерсть малюсеньких собачек странно и самостоятельно шевелилась.

— Отойди, еще перепрыгнут на тебя. Гена, что делать-то?

— Не знаю, — из комнаты нехотя ответил батя.

— Давай их с дихлофосом вымоем?

— Давай.

И вот мама выпустила под теплой водой, налитой в таз, полбаллона дихлофоса, потом помыла в этой воде по отдельности, стараясь, чтобы вода в рот не попадала, каждого щенка. Затем, сменив воду на чистую, промыла их уже с мылом и вытерла полотенцем. «Рис» и шевеление шерсти пропали. К утру все щенки околели, спасли мы их от блох навсегда, по полной программе. Мама плакала. Вот уж действительно, «мы в ответе за тех, кого приручили».

Зимой Соня, несмотря на то, что жила в хлеве — у нее там, кстати, был отдельный угол, в котором я раз в неделю убирался — была сказочно хороша. Шерсть ее отрастала и была, как на картинке, волнисто-шелковой, потому что мама эту шерсть постоянно вычесывала специальным гребнем и отдавала какой-то бабуле, которая пряла из овечьей шерсти нитки, добавляя к ней собачью, потом из этой пряжи вязались лечебные носки. К тому же, видимо, из-за холода, собача моя ни в какую грязь не лезла и до самого момента, когда растаивал снег, сидела у себя в закуте, или скакала вместе со мной во дворе, или мы играли дома на кухне, занимаясь понемногу дрессурой. От размеренности жизни и сытости она лоснилась и, греясь у печки, положив голову на сложенные крестом лапы, жмурила, как кошка, свои маслиновидные глаза.

Но, как только наступила весна, все повторилось снова — она вечно где-то таскалась (один раз я видел ее в качестве невесты целой «собачьей свадьбы»), была неописуемо грязной, домой приходила только к вечеру. Однажды после обеда соседский Игорек мне сказал, что Соню около магазина сбила насмерть машина. Я вскочил на велик, приехал и увидел на обочине грязную, тощую (она, конечно, была пострижена), какую-то непостижимо другую и совсем маленькую серо-белого цвета собачку. Дрожа мышцами ног в очень робкой надежде, что это не она, я нагнулся к собаке и уже по запаху понял, что значит «надежда умирает последней». Еще одним жестким доводом, что ошибки нет и это Соня, стал небольшой порез от ножниц, сделанный не так давно мной во время стрижки на левом боку, кверху которым она лежала.

Я вернулся домой, взял лопату, дырявый мешок из дровяника и пешком вернулся к месту трагедии. Затолкав в мешок труп, я быстро пошел к кладбищу, находящемуся совсем рядом, через поле на холме. Обошел его с юга так, что села за лесом стало не видно, вырыл яму на опушке леса, прямо под старой елью, рядом с древними, практически незаметными и заброшенными могилами, где уже давно никого не хоронят, и закопал там «лучшего друга человека», беспутную собаку Соню. Плакал я уже дома, ночью, виня себя, что мало занимался с Соней и плохо ухаживал за ней.

Самым незаметным существом, проживающим с нами в одной квартире, на временном жизненном промежутке между хомяками и Соней, но какой-то своей, параллельной и практически не соприкасающейся с нами жизнью, была черепаха. Настолько незаметным, что я не помню, откуда она взялась, сколько прожила, куда делась, чем питалась, где гадила (ни разу я специально за ней ничего не прибирал), как ее звали и звали ли вообще. Даже в этом рассказе я чуть было про нее не забыл. На виду она появлялась крайне редко, медле-е-е-е-н-н-но выползая из-под дивана, например. Это была настоящая Черепаха, я б даже сказал Черепаха-Черепаха, пример всем сородичам и аллегорический вариант анекдотов — один раз я решил досмотреть до конца, чем закончится ее путешествие от дивана до… чего не знаю: я не досмотрел. Было так — я задремал после обеда. Наверное, болел, редко помню за собой такое, лежа в большой комнате (именно так называют на Вятке зал, или гостиную, или другую «не спальню» и «не детскую») на диване. Открыл глаза — о чудо — вижу показавшуюся из-под дивана прямо под моей головой эту таинственную рептилию. Немедленно во мне проснулся натуралист, я решил наблюдать за черепахой, лежа тихо. Через сорок минут моего недвижного положения (это, скажу вам, пытка) ничего не произошло, за исключением того, что она продвинулась только до половины комнаты! Поняв, что натуралист из меня никакой, я встал, пошел на кухню, выпил молока с белым хлебом, оделся и пошел во двор, стрелять из «пулечного» по спичечным коробкам. Других тем для описания моих отношений с миром домашних рептилий я не припомню.

Совершенно отдельная история — это лошади. Отдельная, во-первых, потому, что это животное, приносящее прямую пользу, но не разводимое с целью съесть его. В Нечерноземье, при относительно небогатых урожаях зерновых (почти, как в тундре), большой роскошью было б специально забивать коня на мясо. Да и вообще, насколько я знаю, такая практика существует только у кочевых народов, в силу того, что белок человеку при хороших физических нагрузках необходим, а коровы, овцы или свиньи быстро, как табун лошадей, перемещаться не умеют. Во-вторых, лошади, по причинам, названным в начале рассказа, в нашей семье никогда не было, отсюда — это не мое домашнее животное.

Лошадей я всегда очень любил, люблю и сейчас за красоту, стать, силу, выносливость, романтический образ друга и казака, и степняка. Да и вообще за то, что лошадь была много столетий основой безбедного существования миллионов (а в поколениях даже миллиардов) и земледельческих, и охотничьих (как индейцы-чероки) семей практически по всей нашей планете. Исключение тут составят только народности Крайнего Севера.

Первое знакомство с этими замечательными и отдельно стоящими от всех животных, в моем понимании, непарнокопытными, произошло, как только мы переехали в дом с большим приусадебным участком. Как-то весной отец после работы приехал на кобыле, запряженной в телегу, на которой лежал однолемешный конский плуг. Я был маленький, а кобыла большая. Батя сказал:

— Стой, держи под уздцы, а я перепрягать буду.

В этом — весь батя. Ведь мог же он просто привязать кобылу к забору! Но нет, воспитание трудом и личным примером — вот его не оформленное словесно, но всегда исполняемое педагогическое кредо.

Стою — страшно, линия моего взгляда располагалась примерно на уровне лошадиных бархатистых губ, за которыми, когда лошадь поднимала верхнюю, были видны огромные желтые плиты зубов.

— Держи тверже, она все понимает!

Я напрягаю руку, свожу брови к переносице и, копируя отца, громким голосом, немного истерично, думая, что грозно, требую:

— Стой, кому говорю!

Наконец, лошадь запряжена в плуг, и мы начинаем пахать. Моя задача — вести молодую кобылу, держа за удила, по борозде. Я ощущал себя повелителем огромной силищи и был чрезвычайно горд этим обстоятельством.

— Сходи домой, сахара два куска возьми, — после пахоты сказал отец.

Я принес сахар — тогда были большие такие и твердые куски, не рафинад.

— Смотри, — батя показал, как дать кусок сахара лошади. — Давай, не бойся, прямо к губам ей ладонь с сахаром подставь.

Я подставил, и кобыла мягкими губами забрала сахар. Именно забрала, а не слизала, как корова, не оставив никаких соплей, после чего восторг мой вырвался просьбой:

— Папа, папа, можно я еще за сахаром сбегаю?

— Один кусок. Много ей нельзя, зубы испортятся.

И я еще раз за этот день ощутил это несравнимое ни с чем прикосновение лошадиных губ к моей ладони.

Вплоть до переезда в другой дом в седьмом классе и еще год там, пока в колхозе всех лошадей не сдали на мясо (по причине бесперспективности — одна версия и общего распада системы ведения сельского хозяйства — другая), батя два раза в год пахал наше картофельное поле или на Польке, или на Звездочке, или на Буяне, а один раз половину поля вспахал я сам. Также мы использовали этих классных друзей человека на покосе, сгребая сено на конских граблях и возя копны на волокушах. Вот здесь уже за сам сенокосный процесс, связанный с лошадьми, и за них самих (запрячь, напоить, накормить) отвечал я.

Но все это было не совсем то, чего очень бы хотелось, хотя сенокос на лошади и легче, и несравненно интереснее, чем «на своих двоих». А хотелось скакать галопом на лошади под седлом, ходить «в ночное», пасти верхом стада…

Именно поэтому в нашей пацанской среде постоянно циркулировали байки о том, как со скоростью ветра кто-нибудь (конечно, автор той байки или коллектив авторов) скакал на Мальчике, приманенном хлебом и пойманном у забора конского выгона. Мы с пацанами часто туда ходили или ездили на великах и подолгу смотрели на небольшой — голов сорок-пятьдесят — колхозный табун. Лошади имеют очень развитый аппарат обоняния — нюх у них лучше, чем у собак, мы этого тогда не знали и строили разные предположения, почему, если принести хлеб, почти весь табун моментально оказывается у забора, а если хлеба или сахара нет, то никто особо не подходит.

И вот, наслушавшись очередной брехни (реально из одноклассников под седлом ездили только Ефрем и Шелуха по причине специфики работы их отцов, но они относились к этому, как к само собой разумеющемуся и ни в какой романтическо-героический ореол эти ситуации не облекали), мы, не помню с кем, пришли с хлебом к забору выгона. Этот «кто-то» приманил жеребца вороной масти, а я с забора запрыгнул ему на спину и, следуя инструкциям брехунов, схватил его за уши. Наверное, если сделать это очень сильной и твердой рукой, конь, чувствуя боль и «хозяйскую руку», повезет в нужную сторону и с необходимой скоростью. В моем же случае красавец-жеребец от моей наглости и своего испуга сначала встал на дыбы, а потом резко пустился в галоп. Удержаться я смог только метров триста-пятьсот, свалившись с него под ноги скакавшим следом лошадям, когда он в очередной раз, после «дыбов» на скаку резко встал на передние ноги, дрыгнув задницей в воздухе. Приземлился я мягко, отскочив от удара боком об землю прямо на ноги, а «перетрухал» уже тогда, когда весь табун проскакал мимо меня. Иду обратно к забору и думаю: «Вот, зашибись было б, если бы конь мне, упавшему, на ногу на бегу наступил… или на голову, что еще хлеще».

Впоследствии бок мой сначала сделался красноватым, потом — синим, потом — сизым, потом — желтым, но ничего особо меня не беспокоило, на мое счастье. Рассказав Ефрему про этот случай, я получил довольно презрительное резюме, которое заключалось в том, что надо башкой думать, на кого запрыгивать.

— Приманили б Звездочку старую, и катался бы до вечера. А Мальчик этот не объезжен еще. Идиоты!

Свою мечту вволю накататься на коне под седлом я осуществил после девятого класса, когда полтора месяца работал в колхозе подпаском. Пастух Иван Васильевич не разрешал скакать «в галоп» просто так, без надобности, оберегая моего жеребца, но случались ситуации (например, когда мы вместе проспим, а стадо коров уйдет в неизвестном направлении), когда это было необходимо, и я даже уставал от удовольствия. Правда, специально меня никто не учил держаться в седле, и есть большие подозрения, что делаю я это неправильно.

Был в моем детстве еще один «брат наш меньший», точнее, даже «сестра», скорее всего. Почему так неуверенно я говорю о половой принадлежности? Это потому, что в руки я эту особь не брал, близко даже не видел, не давал никаких кличек, а только наблюдал за ней (за ним — нужное подчеркнуть), правда, с большим интересом.

Ранним летним утром, когда рассвет только начинает вступать в свои права (окна веранды, где я спал, выходили как раз на восток, и летом над холмом, закрывающим горизонт, можно было видеть зарево красного восходящего солнца, окрашивающего небо в немыслимые цвета ван-гоговских полотен) меня разбудил громкий и частый топот каких-то маленьких лап — звук, очень похожий на то, как мамина швейная машинка работает, если не очень быстро за ручку крутить. Потянувшись, пытаясь одновременно разглядеть, что там внизу, я заскрипел диваном, тут же замер, обрывая звук. Тогда, окончательно проснувшись, я устроился так, чтобы было можно обозревать максимальную площадь пола, и затаился. Минут через десять из-под стола показался крупный, прямо толстенный еж. Убедившись, что опасности нет и расслабившись, еж начал, принюхиваясь, сопеть, толкая из себя воздух — «ф-ф-ф-ф-ф», поворачивая голову из стороны в сторону, практически водя носом по полу. Затем, быстро перебирая невидимыми под иглами и толстым брюхом лапами, гремя, наверное, когтями, перебежал открытое пространство веранды, издавая тот самый звук швейной машинки, и скрылся под шкафом. Я встал, сходил домой, налил молока в блюдце, принеся его и поставив на пол, лег обратно, закрывшись одеялом от прохладного утреннего воздуха. Двери на улицу я приоткрыл (впрочем, они и были приоткрыты — видимо, я недостаточно плотно их с вечера закрыл, что и позволило ежу проникнуть в мое жилище). Еж, недолго помедлив, вылез из-под шкафа, с фырканьем вылакал все молоко и утопал на улицу. Весь остаток лета я с вечера наливал в блюдце молоко, ставил его под стол напротив дивана у окон веранды, чтобы еж перебегал все открытое пространство, а я мог за ним наблюдать. Потом приоткрывал запертую на ночь родителями входную дверь, а утром просыпался от ежиного топота и все свежеющего к осени утреннего воздуха. Через две недели еж стал приводить двух маленьких, колючих, почти не топающих собратьев, и я подумал, что это, скорее всего, ежиха с детьми. Не приходили завтракать они, если ночью или утром шел дождь, а с приближением осени, когда дни стали таять, а хозяйки, имеющие коров, начали просыпаться раньше рассвета, ежи приходить престали совсем. Члены этой приблудной семейки халявщиков стали последними в моем отрочестве «братьями нашими меньшими», которые появлялись в доме моих родителей. Это положение отсутствия домашних животных там сохранено до сих пор — бате хватает скотины в виде быка, а мама, как я уже говорил, никогда к ним не тяготела. Да и сам я, по разным причинам, желал бы из всех домашних питомцев иметь только настоящую сторожевую собаку. Но это станет возможным, тогда, когда я переселюсь из квартиры в частный дом.

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*


error: